Wednesday, 14 June 2017

                                                                                                                        Shoah-Noah

"Посмотри, на разложении предков восходит юное. Сосны стоят в свечах
Я стал ощущать мысли, как суету подёнок, пляшущих над водой в свете своего единственного дня. Мысль подыскивает пару и, сношаясь, плодится, заточая потомство в своеобразный ковчег, который я затем отпускаю по воле памяти. Несметные яви заключены в книги, в ковчеги, плывущие по рукам.
О Ное (о тебе, о тебе) я вспомнил, вынимая из куста самку Aglia tau. Бабочка билась, и мне казалось - какие нежные крылья, какие чудесные на них месяцы, и синие медальоны, и ведь ты совсем ничего не ешь, всё торопишься спарится. Простая необходимая цель. Тау обсыпала мне запястье пудрой, и ты точно возник навстречу, шагнув из глубоких прохладных лесов. Сожженные звездой волосы, вечные двадцать лет.

Ной жил одаренным. Приручал бодхисаттв, слизывая с их копчиков пот. Вкладывал в Екклесиаста листья, отмечая места особого удовольствия. Привоем прижились к его коленям вторые глаза, а к лопаткам вторые уши. 
Он шептал, вжимаясь ладонью в курган муравейника: "На всхолмье я встал как цезарь. Река и молочное небо принадлежат только богу и мне". 
Он расписывал часословы, и прелаты блаженно слепли; канон читал так, что коровам ломило в вымени. Тени оливковых мальчиков, ранясь о туф, всюду крались за ним. Женщины пресмыкались. 
И я, наблюдая за ним, давился любовью, - так голодающий давится спелой фигой. Каждая щепка была Ной, каждая заря, в груди скворца дрожало его имя.
Но что он сделал? Он утопился. Стукнулся лбом о континент, а раки собрали кусочки скальпа и развели на дне сады из его волос. 
На лице мой профессор французского носит с того дня восемь бескровных лун - следы ногтей на память успения сына. 
Donc, кто сгинул рано, тот выделяет тепло, реликтовое излучение карликовых взрывов, сопровождающих все на свете рождения. Бросив пальцы на ступень, с которой едва соскочил луч, я улыбаюсь: это могло быть теплом твоих ягодиц, Ной. Гляди, ты вырос, пусть тебя нет, и выросла твоя тень, она падает на век моего существования как пьяница. Задыхаясь под ней, я харкаю горечью. Ты обрек меня на абстрактную мастурбацию, на невоздержание в графомании, на пагубное, как к лаудануму, пристрастие опускаться в воспоминания. Грёзы девочки на шаре и беспокойные лошади, свет убегающей звезды в созвездии Возничего, сопровождающий в пути твои несчастные атомы... Я везде нахожу тебя.

Кузнечики перетирают в надкрыльях пресные дни. Сочась из трав, туман наливается в сапоги. Вдоль бедра вытянулось ружье. Я лежу здесь, над микоризами, и лес громоздится надо мной как костёл. На реке журавлик - нужно слегка наклонить его, чтобы достать воды. Мне хочется закурить, раздавить губами маслянистый струп пепла. Хочется зорко, внимательно оглядеть, огладить земное.
Насильно, годами, едва я прикрою веки, мне приходилось смотреть: вот на всходах зеленых дней ты встаешь в полный рост и пытливо прислушиваешься ко вселенной. Разверстый телескоп затеняет область твоего сердца. Чутье тебе, конечно, не лжет, ты один. Крест из спичек, аскезы, строгие образа евангелий, хоралы на клавир Телемана, Соломон и Тафат, и зыбкий клок темноты угла, с потомственным суеверием в качестве наследия, и неутоленное искушение святого Антония - это и остальное, не ставшее скверным, утратив божественного адресата, - всё только мы сами о себе самих. 
Ты понял. Весьма трудная высота для любознательного мальчика, растущего среди ряс. Вот ты округляешься в судороге болезненного, как пароксизм кошки, принятия истины: "оказывается, я единственный бог". Ты говоришь мне, обращаясь через плечо: я случаен, я пустое зерно земли, больше всего я порча ее. И насовсем уходишь, зачерпнув еще воздуха. 

В этой сценке твоего страдания что кроется для меня, Ной?"

                                                                                     ()epistole