Saturday, 25 October 2014

У Вовы Дунаева, смуглого математического уникума с сопливыми рукавами, логарифмы в тетрадях, как сраженные гугеноты, ссыпались кучно - не списать. Он имел замечательных интеллигентных родителей и гремучий пенал тубусом, был личностью в ничтожные восемь, а рассеянным до того, что ходил на распашку в январе. 
Он не приобрел поросль в браке и комфортную платформу для жизни, как многие. Нет. Дунаев, ископаемая непосредственность, просто канул в науку, как Аркенстон в сокровища, и, наверное, гремит пеналом где-то в тишайших коридорах института имени Будкера. Щелкает теоремы, для аппетита берет интегралы по замкнутому контуру, короче, возводит базу для поколений блестких интровертов и, о какая зависть, верен цифрам, пока мы, с балалаечных факультетов, ищем нишу, в которую денем себя, и покупаем ложки. Что надо было делать? Пифом и синусами вытравлять лень. 
Деды, сутулые бирюки, подпоясанные женовьими шалями, несут к погребам кислую снедь.
На носу ноябрь, озабоченный схронами канун. 
Сёрбаю чай со старанием, будто и я пребываю в старости; в чашке в спираль завился пыльцовый сор от перги - галактический след потомков тех пчел, что роились на знакомых тысячелистниках много лет назад. Вкусное слово "сёрбать" принадлежит Ане. Пока я пложу глаголы, она в шинели, простреленной собачьими улыбками, топчет снег, в навалку палый лес. В той стороне звери слюнявят солончаки, множат в зевах еловые семена; пар поднимается от отверстий гайн, ночь ест их кости..
/
Всякая мелочь ловко зацеплена в памяти: поверхность бревен охотничьего зимовья, брусника в медвежьей отрыжке, хрусткий ягель, луна, скользящая в нивелире, мизгирь на плече. Приятные телесные ощущения, очень краткие, когда вдруг удобно в одежде; когда ноги, выдубленные ходьбой до абразивной поверхности, с берестяным шорохом скользят в сандалиях, и тело кажется поджарым, пожарым. 
Люди, места, случайная речь - тонкие наслоения, важная карта созвездий, мелкие бесценные воспоминания. У каждого свои, и хотелось бы испросить о них. Но самые яркие - о природе, когда ты в ней. 
/
Покидали коровы гудящие тысячелистниковые луга, бодаясь у крыльца, и просили соли. Твердые у них головы, наглые, со звездой. Лошади, располневшие от июля, разбросав прямые ноги и унизанные репьем хвосты, чесали спины о поле, и казалось, шагали по небу, чуть вкривь. С водой из рукомойника к коже прилипал зверобой. Ночами дети, которых уже не стало, слушали отдаленный грохот порожних товарняков. Под крыльцом, из ветоши, хозяйские болонки Филя и Кнопа огрызались на бабины руки, тянущие кость. Филя ел каки. 
Дети летали с песчаных дюн стройки северного объезда, с бреднем ходили по Оби, глушили щучек о камни, в потьме и ивах коптили хлеб и в ладошах катали горячий картофель. Плескалась рыба, шел клев, ветер уносил палые искры с костра. Небо, высокое августовское небо, скрипело звездочками, похожими на манную сыпь. Многоногий мир вокруг ворочался. Кроты и цокоры рыли грядки, зайцы снимали кору с груш... 
Муравейная планета.
Все это так еще треплет внутри.