Tuesday, 22 September 2015

Степи, куцые ели, печальные лопасти ветряков - не улетающие леса. Дымная стерня и эдельвейсы в падях, твердые, бархатные, как заячьи уши или листья стахиса. Города без света в ночи, яки, черные губы и гранатовые щеки тибетских женщин, и тысячи черных круглых голов: уйгурские, тибетские, китайские. Головы, поющие гимны коллективизму и солнцу, чтобы оно пробилось сквозь запах кинзы, сквозь взвесь растворенного свинца, глинистой пыли и газов на черные головы, поглощающие лучи так согласно, что там где множество их, там парниковый эффект.
Все же, здесь время бежит иначе. В качестве будильника, утром, гирлянды тысяч петард подпаляют на лестницах, и все съедобные пуделя в клетках сочатся сквозь прутья в полу на собственное дерьмо. 
Грязь везде одна. 
Как и небесные своды, политые семенем. 







Кислые растут яблоки в монастырском саду Татева. Над Воротанским ущельем поднимаются пегие горы. Разглядывая их из келий, я оставила там среди сажи грушу-дичку и алычу - уронила в памяти якорь. Нашлось, куда сбегать от своего уродства - в голодное вечное утро, в лилипутскую палатку под кроной граба, окруженную голосами отарщиков и овец.
Всюду якоря. У витражной инкрустации над бюстом Парлержа в соборе Вита и Вацлава - якорь, будто брошенный прямиком в 1344, и в тот же непогожий день - у Лютгарды, во Влтаву. Железные, прочные, покоятся в Ангаре и ее притоках. В середину старого друга закинут проволочный якорек размером с крючок рыбака.
Все мы, и не морщись ты от моих повсеместных метафор, оттертые рукавом плоды дерева, чистые, дикие, собранные летом, выношенные руками, оставленные кукожиться в сладкие мощи, но не гнить. Оторвались от дерева и носимся, носимся по земле.
Припоминается произнесенная как-то на мостках, в приступе общей меланхолии, иовова реплика: ''..человек, рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями. Как цветок, он выходит и опадает, убегает, как тень, и не останавливается''. Лучше, пожалуй, и не написать.